БЫТЬ ДОСТОЙНЫМ ПАМЯТИ УЧИТЕЛЯ

Вернуться

       «Лицом к лицу — лица не увидать, большое видится на расстоянье...» С годами, отдаляющими меня от времени общения с Александром Борисовичем Гольденвейзером, эти строки приобретают все больший внутренний смысл. Очевидно, лишь чувство протеста против «клишейности» многих воспоминаний мешало мне долгое время написать об Александре Борисовиче. И еще — чувство протеста против так верно подмеченной Юнной Мориц «спекуляции на именах учителей».
       Что же все-таки подтолкнуло меня к тому, чтобы написать эти несколько страниц? Ощущение — и не только мое,— что вольными или невольными усилиями некоторых музыкантов начинают постепенно искажаться действительные соотношения между ведущими направлениями, школами советской фортепианной педагогики, что картина прошлого, складывающаяся в представлении молодых пианистов, рискует сделаться превратной.
       Надеюсь, что мои воспоминания, как и книга Дмитрия Паперно, отличного пианиста, ученика А. Гольденвейзера с детских лет, фрагменты которой печатал в прошлом году журнал «Советская музыка»1, привлекут внимание молодежи к личности выдающегося отечественного музыканта. Догадываюсь, что у некоторых из моих коллег часть написанного мною может вызвать неприятие. Но, друзья, не пора ли ликвидировать явные перекосы в исторической (да, уже исторической!) картине нашей фортепианной педагогики 30—70-х годов?
       Будем откровенны — все мы ценим личность Г. Нейгауза, восхищаемся его артистизмом, пронизывающим не только его игру, но и вдохновенную педагогику. Понятно, что празднование 100-летия со дня рождения Генриха Густавовича стало событием нашей культурной жизни. Тем не менее, Нейгауз был не единственным, а одним из корифеев советской фортепианной педагогики. Настало время заново об этом напомнить!
       В одном ряду с ним работали в Московской консерватории воспитанные на иных традициях выдающиеся музыканты, исполнители, просветители, создатели замечательных школ — К. Игумнов, А. Гольденвейзер, С. Фейнберг. Это были художники огромной культуры, оригинальные творческие личности, и я свидетельствую, что названная мною «великолепная четверка», несмотря на неизбежные внутренние противоречия — творческие, а порой и личностные, — плодотворно сосуществовала, воспитывая мастеров, имена которых знает весь музыкальный мир.
       Как же можно смириться с тем, что на фояе почти полного отсутствия позитивных упоминаний имени А. Гольденвейзера в специальной и общей прессе последних лет его образ фигурировал недавно в выступлении нашего известного педагога, моего коллеги В. Горностаевой лишь как объект иронии Г. Нейгауза, который, как все мы помним, не отказывал себе в удовольствии иногда, как говорится, «ради красного словца» насмешничать даже при студентах над маститыми коллегами.
       И что могут подумать люди несведущие, если наш выдающийся дирижер Е. Светланов в своем выступлении на вечере, посвященном 100-летию со дня рождения Г. Нейгауза в Колонном зале, сообщает пораженным слушателям, что у Г. Нейгауза с А. Гольденвейзером дело подчас доходило чуть ли не до рукопашной?! Грустно как-то становится! Неужто мы никогда не отучимся восхвалять одного за счет принижения другого и по-прежнему будем ранжировать людей искусства по номерам?
       Право же, взаимоотношения Г. Нейгауза и А. Гольденвейзера заслуживают более серьезного и глубинного анализа. В заключение этого полемического вступления несколько выдержек из личных дневников А. Гольденвейзера разных лет.

       1928 год. Вчера у Нейгауза прекрасно играли. Он чудесный, тонкий музыкант. Очень рад был за него и консерваторию.
       1935 год. Пошел в концерт класса Нейгауза. Не все доделано и не все по средствам учеников, но тип подхода мне во многом близок — отправная точка не «звучка» и детали, а основная линия, которой все подчинено. Он большой музыкант.
       1951 год. Читал книгу Нейгауза. Стиль мне неприятен. А мысли встречаются верные, ценные. При таком резком различии в стиле, по существу многое совпадает с тем, что я думаю...

       Как говорится — комментарии излишни...
       Но вернусь к собственному моему знакомству с Александром Борисовичем... Попал я в класс к нему, уже будучи во многом взрослым — на второй курс консерватории. Суждения мои бывали нередко довольно «экстремальны», но важно то, что они были, особенно в сфере музыки. (Как огорчает теперь такое отсутствие, даже у очень одаренных учеников, своих художественных взглядов, пусть и неправильных. Они сами ничего не хотят, у них нет идей, они только и ждут, когда профессор-режиссер до мелочей покажет средства достижения художественной цели, расскажет им что к чему, организует весь музыкальный процесс.)
       Поступил я к Александру Борисовичу после многолетнего общения с чудесным музыкантом, человеком удивительного обаяния и мягкости, Анастасией Давыдовной Вирсаладзе, метод и весь стиль работы которой во многом, даже во внешних проявлениях отличались от педагогических установок Александра Борисовича. Она давала простор моим эмоциям и фантазии, мягко и тактично убирая лишь исполнительские «моветоны», и единственное, чего ей не удавалось, это — заставить меня много работать.
       В военные и первые послевоенные годы, когда я учился в Тбилиси, частыми гостями там были многие прославленные наши музыканты, особенно пианисты. Среди них и А. Гольденвейзер.
       Анастасия Давыдовна часто беседовала со мной и всегда объективно и доброжелательно оценивала достоинства школ А. Гольденвейзера, К. Игумнова, Г. Нейгауза. Конечно, в силу своего характера и исполнительской манеры Александр Борисович не стал «героем-любовником» тбилисской музыкальной общественности. Но, помню, имя его произносилось всегда с глубоким уважением, хотя и не без доли страха, когда речь заходила о его участии в прослушивании или экзаменах. И я, так сказать, смолоду на своей шкуре испытал непримиримость Александра Борисовича к проявлениям юношеского волюнтаризма: на одном из прослушиваний, где я, по моему мнению и мнению публики, играл очень «ярко», меня, не без активного участия Александра Борисовича, провалили...
       В те годы слушал я Александра Борисовича на его концертах, бывал на вечерах в консерватории, где он рассказывал о Рахманинове, Толстом, Танееве, Метнере, общение с которым во многом сформировало его взгляды...
       Летом 1950 года с рекомендательным письмом Анастасии Давыдовны я впервые переступил порог его квартиры. «Если ты плохо сыграешь, никакие письма тебе не помогут, — спокойно сказал Александр Борисович. — Садись и играй». Играть Гольденвейзеру, да еще когда со стен смотрят лица великих композиторов, артистов, писателей (по большей части фотографии с теплыми дарственными надписями), было страшновато... Но когда я кончил, Александр Борисович самым будничным тоном сказал: «Это будет для экзамена, а пока учи вот что» — и дал мне ноты концерта Моцарта (который мы с ним и сыграли на двух роялях уже на ближайшем классном вечере).

       И я сплясал на лестничной площадке «танец победы». Потом был экзамен — и вот любимый сорок второй класс, в котором пятьдесят пять лет преподавал Гольденвейзер, в котором вот уже больше тридцати лет преподаю я сам, а со стены на меня суровым оком смотрит Александр Борисович...
       В 1947 году в письме к другу всей своей жизни Александру Федоровичу Гедике он писал: «Жить осталось немного. Несмотря на пережитое, я не утратил ничего из того, во что верил и что любил всегда... Люди из-за сдержанной скрытности моего характера часто считают меня холодным. Это глубоко неверно, но я принадлежу к числу «одиноких» людей. От этого часто бывает очень тяжело...»
       В этих словах ключ к пониманию многого в жизни, характере и поступках Александра Борисовича, того, что скрывалось за сдержанностью и суховатостью. Полное отсутствие позы, лицедейства, какое-то даже воинствующее отрицание всего показного — на сцене и в жизни, лаконичность, простота в обращении, игре, педагогике. Какая жизненная мудрость и цельность характера, какое внутреннее горение и самодисциплина стояли за всем этим!
       Александр Борисович был крупной, оригинальной, властной, во многом противоречивой личностью. Он бывал пристрастен в своих симпатиях и антипатиях, иногда даже несправедлив (на мой взгляд) в оценках. Но поразительно, как наедине с собой, в своих дневниковых записях, лишенных и намека ни душок «литературщины», он объективен и терпим ко всему подлинно яркому и значительному в искусстве!
       И почему даже в моменты страшного его гнева, когда он своим высоким фальцетом, стуча обручальным кольцом по крышке рояля, выкрикивал самые «страшные» уничижительные слова в наш адрес, не возникало в ответ обиды или недоброжелательности? Да потому, что за этим стояла непримиримость ко всему скверному, что он подмечал в нас, как в музыкантах и людях. Удивительная ответственность и добросовестность, ставшие еще при жизни Александра Борисовича легендарными, проявлялись и в том, что с одинаковым терпением работал он и с так называемыми перспективными ребятами, и с теми, от кого уж никак нельзя было ждать «педагогических дивидендов».
       Никогда не подменял он процесса последовательного воспитания музыкальной личности натаскиванием к конкурсам или экзаменам. Пианистическая и художественная зрелость исполнителя вырабатывалась с редкой планомерностью, постепенностью, Метод Александра Борисовича имел целью не только развить профессиональные навыки, но и привить цельный комплекс эстетических норм, на которых должен строить свою артистическую и педагогическую деятельность музыкант.
       Характерная деталь — Александр Борисович никогда не позволял себе в классе прохаживаться в адрес своих коллег, хотя все мы прекрасно знали о существовании серьезных творческих и личных разногласий между «старейшинами» факультета. Какие уроки и, отчасти, упреки нашему поколению педагогов!..
       Удивительная сила духа позволяла Александру Борисовичу до глубокой старости жить полной и разносторонней жизнью. Помню взгляды, провожавшие 80-летнего профессора, пешком взбиравшегося на высоченный четвертый этаж (в то время, между прочим, наш — ныне часто бастующий — лифт работал безотказно), — взгляды, в которых сквозили и удивление, и восхищение, и недоумение, а иногда даже насмешка. А ведь в этих «восхождениях» был весь Гольденвейзер: никаких поблажек себе, никакого снисхождения к своим старческим недомоганиям.
       Что же касается его «сухости», вспоминаю: году в 52—53-м Александр Борисович аккомпанирует в классе Четвертый концерт Рахманинова Мери Лебензон (сейчас М. Лебензон — одна из ведущих профессоров Новосибирской консерватории, прекрасная концертирующая пианистка). Сижу рядом, переворачиваю ноты и вдруг в коде второй части вижу у него слезы на глазах и слышу «Какая божественная музыка!» И еще дважды помню слезы восторга на глазах Александра Борисовича: после исполнения И. Стерном G-dur'ного скрипичного концерта Моцарта и после исполнения В. Клиберном Третьего концерта Рахманинова в финале Конкурса имени Чайковского.
       К сожалению, иногда люди, окружавшие Александра Борисовича, как бы из лучших побуждений настраивали его против некоторых крупных исполнителей, иногда и сам он отвергал и критиковал многое, чем мы, молодые, восхищались. Фраза, услышанная мною в ответ на мои восторги: «Да, Софроницкий единственный сейчас человек, который умеет у нас играть Шумана и Скрябина», была в его устах редкостью и высшей похвалой.
       Как у всякого педагога, даже самого объективного и строгого, были и у него свои непреодолимые пристрастия к некоторым питомцам. На одном из уроков играл любимейший ученик Александра Борисовича, пианист выдающейся одаренности, особенно виртуозной. Играл он Сонату Бетховена ор. 57 ярко, но с явным «перебором» по части динамики и педали. С минуты на минуту ожидали мы взрыва гнева профессора, не терпевшего таких излишеств, но, к нашему изумлению, услышали лишь похвалу. Конечно, такой случай был исключением, и вспоминаю я об этом для того, чтобы еще раз подчеркнуть — ничто человеческое не было чуждо Александру Борисовичу...
       Только с годами я смог в полной мере оценить казавшиеся иногда придирками требования точности — в тексте, звучании, педали, паузах. Какую «впередсмотрящую» школу давал такими неукоснительными требованиями Александр Борисович, — как помогает теперь все это!
       Если Анастасия Давыдовна Вирсаладзе с самых ранних лет воспитывала во мне вкус к красоте фортепианного звучания и пластике, идущей от знаменитой школы Лещетицкого — Есиповой, то Александру Борисовичу я во многом обязан стремлением к рельефности и выразительности, восходящим к традиции Антона и Николая Рубинштейнов, Рахманинова, Зилоти, Метнера, плоть от плоти которой он был сам, ему обязан ощущением педали как важного художественно-образного компонента исполнения. Что же касается логики построения формы, за которой всегда следил Гольденвейзер, то внешняя «спонтанность» моей исполнительской манеры всегда сочеталась с потребностью ясного плана, а указания профессора уже в те годы всегда находили во мне единомышленника.
       Кстати, о педализации. Замечательный наш музыкант Г. Нейгауз со всем пылом своего темперамента восставал в свое время против педалей, проставленных Гольденвейзером в бетховенских сонатах, считая их слишком мелочными. А между тем, во многом подобную же скрупулезность демонстрируют и редакции «суперэкспрессивного» исполнителя и знатока Бетховена Артура Шнабеля, причем последний столь же педантично фиксирует и мельчайшие исполнительские темпо-ритмические изменения. Очевидно, весь вопрос в том, кому в первую очередь адресуют редакторы свои работы. В данном случае — при всем различии подхода — и Гольденвейзер и Шнабель думали прежде всего о педагогически-инструктивной направленности изданий. Отсюда и детальная «рецептура» аппликатуры, педали, темпов и т. д. И хотя мне, например, ближе работа по urtext'ам, а из редакций предпочтительней, пожалуй, те, что принадлежат Г. Бюлову, я убежден, что многое в «бетховениане» Гольденвейзера — в сонатах, особенно в замечательных комментариях к последней редакции, концертах (какой контраст к «отсебятине» редакций Д'Альбера, по которым до сих пор занимаются наши учащиеся!), а также в редакциях сочинений Шумана и Моцарта — принадлежит к классике редактуры.
       Характерно, что, когда недавно на совете фортепианного факультета Московской консерватории обсуждался вопрос об издании urtext'ов бетховенских сонат, выяснилось: подавляющее число педагогов музыкальных училищ и консерваторий страны просили в первую очередь переиздать редакции сонат, выполненные А. Гольденвейзером.
       В молодые годы я старался не пропускать ни одного интересного концерта пианистов — таких, как С. Фейнберг, Г. Нейгауз, К. Игумнов, М. Юдина, В. Софроницкий, Э. Гилельс, молодая Р. Тамаркина, С. Рихтер, Я. Флиер. Казалось, рядом с их игрой игра Александра Борисовича, лишенная внешней броскости, романтического ореола и виртуозного блеска, должна была стереться из памяти. Однако и по прошествии тридцати-сорока лет помню до деталей исполнение Александром Борисовичем многих произведений, помню как проявление мудрости, содержательности и особой, сдержанной лиричности. Нозову хотя бы Концерт Грига и его пьесу «Странник», услышанные в Тбилиси, когда зимой 1950 года я приехал домой из Москвы на свои первые каникулы; Adagio из так называемой «маленькой» Сонаты Моцарта G-dur, которую Александр Борисович любил играть на «бис». Тридцать две вариации Бетховена и, как ни странно (если вспомнить манеру его игры), «Давидсбюндлеры» Шумана, да и всю шумановскую программу, сыгранную в переполненном Малом зале консерватории (Соната fis-moll, «Давидсбюндлеры» и «Карнавал») 78-летним Гольденвейзером.
       Конечно, влияние Александра Борисовича на меня больше сказалось в педагогике, чем в исполнительстве. Но его советы как раз для такого «строптивого» ученика были особенно необходимы. Вместе с тем, прекрасно понимая мою натуру, Александр Борисович мудро разрешал мне иногда и «своевольничать», не упуская случая шуткой, иногда довольно ехидной, возвращать меня с «небес» на землю. Помню его хитрый, чуть улыбающийся взгляд — ну, что, мол, с тобой поделаешь, — когда я сообщил ему о настойчивом желании сыграть «от себя» на дипломе рядом с Моцартом и Брамсом... «Кордову» Альбениса.
       В год моего окончания консерватории (1954) Александр Борисович вдруг стал иногда проявлять по отношению ко мне неоправданную резкость, придирчивость. Однажды у себя дома после урока он с горечью и болью стал сетовать на то, что я не хочу поверить ему до конца, не хочу стать полностью его питомцем. «Я знал, — говорил Александр Борисович, — многих крупных исполнителей, таких, как, например, Корто или молодой Горовиц, но они всегда мне были чужды, хотя я и признавал их яркий артистический талант. Мне так обидно, что ты не хочешь меня слушать!»
       Только позже я понял причину непривычной горечи слов Александра Борисовича. По консерватории поползли слухи о том, будто в аспирантуру я собираюсь поступать к Г. Нейгаузу. Сплетне этой тем более верили, что знали доброе отношение ко мне со стороны Генриха Густавовича. Очевидно, нашлись люди, которые донесли об этом Александру Борисовичу. Но прошли экзамены в аспирантуру — и все стало на свои места. Я бы сказал, что с того времени Александр Борисович начал относиться ко мне с особенным теплом. И еще об одном не могу умолчать. Было поучительно наблюдать, как Александр Борисович (а ему шел уже девятый десяток), этот мудрый и многоопытный человек, до последних своих дней менялся, причем становился терпимее к явлениям, казалось бы, чуждым ему, а главное — как и прежде — он беззаветно, я бы сказал, нежно любил музыку и учеников.
       И все же никогда не устану удивляться, что именно на мне, а не на одном из своих более «правоверных» и именитых питомцев остановил выбор Александр Борисович, решая вопрос о новом ассистенте в своем классе. Так и получилось, что, едва окончив аспирантуру, я стал коллегой милейшей Л. Сосиной, прекрасной пианистки, у которой сам занимался. Тогда многие были в недоумении от решения Александра Борисовича, и в первую очередь я сам, хотя всегда тянулся к педагогике.
       В последние годы жизни Александра Борисовича (1957—1961) я старался помочь ему, чем мог, а мог вначале по неопытности не слишком много. Закончу тем, с чего начал. Не хочется как знаменем потрясать или прикрываться именем Александра Борисовича Гольденвейзера. Его человеческая и педагогическая значительность, его доброта к нам, неутомимость в служении Музыке живы в нашей памяти. Дело чести и внутренней порядочности каждого — быть достойными памяти и заветов нашего дорогого «Старика».

Дмитрий Башкиров


Опубликовано: Советская музыка. 1990, № 1

Вернуться


1 См.: Паперно Д. Записки московского пианиста. - «Советская музыка», 1989, №№ 2, 5, 6, 7 и 8. : (назад)
Используются технологии uCoz